18 октября 2020 в Минске. Фото: AP
Почему авторитарные режимы больше не боятся людей на улицах, а «правило 3,5%» не универсально, как диктаторы учатся друг у друга (и у своих противников), не переоцениваем ли мы соцсети и какие выводы можно сделать из событий в Казахстане — на вопросы «Медиазоны» отвечают политологи Артем Шрайбман, Владимир Гельман и Артемий Магун.
— Есть известное исследование Эрики Ченовет и Марии Стефан о том, что для смены власти достаточно, чтобы на улицы вышли 3,5% населения. Но в последние годы массовые протесты все чаще не приводят ни к смене власти, ни даже к серьезным политическим уступкам с ее стороны. Так было и в Беларуси. Значит ли это, что недемократические режимы адаптировались к массовым протестам и их больше не пугают люди на улицах?
— Я, если честно, не читал этот знаменитый текст про 3,5%, которые должны быть на улице, но за последние годы было много примеров, и кажется, что эта тема не работает. И это не только Беларусь, это Венесуэла, это Мьянма — не знаю, было ли столько процентов в Иране, где революцию в крови утопили.
Я думаю, что режимы тоже учатся. Они тоже понимают, что как только ты даешь слабину, как только ты позволяешь внутри системы образоваться потенциальной фронде, каким-то группам элит, которые могут тебя предать — это риски, и от этих рисков они стараются избавляться, когда пахнет жареным.
Для примера: Лукашенко в июне 2020 года поменял правительство, снял относительно либерального премьера Сергея Румаса и заменил его на человека из ВПК Романа Головченко. И в дни протеста Румас вместе с женой опубликовал фото, где они симпатизируют протестующим, а Головченко поехал на один из заводов рабочих усмирять. То есть ставка сработала — может быть, чуйка не подвела, может просчитал, но оказалось, что действительно нельзя на важных постах оставлять людей с сомнительной лояльностью режиму. Лукашенко всегда был известен внимательным подбором кадров, и то, что не случилось революции даже при таких массовых протестах — а они были намного более серьезными в процентном отношении, чем все, что было в России с 1991 года — показатель того, что правящий класс не раскололся (на верхнем уровне, по крайней мере). Без раскола по линии силовиков, без отказа выполнять приказы не происходит крушение режима, даже если на улицах война начинается, как в Венесуэле или в Гонконге. А беларуские протестующие к тому же были еще и мирные в большинстве своем.
Случился такой своеобразный недолет: не случилось раскола элит, протестующие оказались не готовы переходить к более активному силовому сопротивлению. В такой композиции хоть сколько угодно массовый будет протест — у него просто физически нет возможности взять и захватить власть. Элита крошится, но не раскалывается, а репрессии набирают обороты и откалывают людей из протестного движения — не хватает компонентов, чтобы победить людей с палками.
— Работа Ченовет и Стефан использует данные периода до 2006 года. С тех времен ситуация изменилась — как с точки зрения динамики протестов, так и с точки зрения противодействия им со стороны авторитарных режимов. Ченовет и Стефан противодействие протестам не анализировали.
С одной стороны, происходит взаимное обучение автократов на примерах как успехов, так и неудач их коллег. С другой стороны, как правило, протесты — это не одноразовый выход на улицу, а несколько раундов борьбы, которые могут длиться долгие годы, если не десятилетия, и падение режимов по итогам протестов, если и когда оно происходит, является завершением длительного противостояния режимов и их противников.
— Позитивистская политология изучает общество вчерашнего дня. Политика исторична. Пока мир жил страхом ядерной войны, бушевали антиколониальные войны, революции мыслились как операции социалистических партий — мирные движения масс (или ограниченно насильственные) ошеломляли руководство и шантажировали его.
Довольно быстро аналитики (Джин Шарп и ко) поняли, что речь идет не только о моральной «власти безвластных», но и о стратегии. Немалую роль сыграла и трансформация экономики, в которой 3,5% городских специалистов были важны для власти.
Сейчас мы имеем следующий исторический этап. Руководство прочитало Джина Шарпа, а, возможно, и Ченовет и Стефан (спасибо им большое ☺), поняло игру, а также увидело ее уязвимость: активное меньшинство остается меньшинством, и никто не отменял электоральную «демократию». А «креативный класс», оставаясь одним из драйверов экономики, в странах второго пояса (Китай, Турция, Россия и так далее) не может диктовать свои условия: есть реальный сектор, часть интеллектуальных функций автоматизированы до уровня ремесла.
— А насколько вообще можно всерьез говорить о влиянии Джина Шарпа на современный протест, например, в Беларуси?
— Мне неизвестно, чтобы кто-то из координаторов беларуских протестов, телеграм-каналов, которые пытались вырабатывать тактики, читали книжки [Шарпа] и по ним готовились. Мне посчастливилось вживую наблюдать обсуждение каких-то деталей протестов. Я с вами говорю из Украины, а здесь я оказался, потому что год назад находился в чате, в котором эти протесты координировались. Я видел, как происходило обсуждение многих деталей, и слишком много в этом было спонтанного, каких-то абсолютно ad hoc решений, которые не то что ни в какую методичку не укладывались, они часто менялись по ходу маршей. Какие-то идеи не работали, потому что люди отказывались делать то, что к чему призывали их условные координаторы. Интернет в городе не работал, дать команду было невозможно, лидеров не было на земле.
Джин Шарп, как мне кажется, создавал не совсем методичку, а скорее систематизировал и каталогизировал то, что он видел. Если ты создашь каталог на 90 с чем-то методов, ты с большой вероятностью почти все, если не все, покроешь. И все будущие революции будут так или иначе в твой каталог укладываться — но это потому что каталог хороший, а не потому, что все тебя обязательно прочитали.
— С идеей о 3,5% граждан на улицах связан и вопрос легитимности: действительно ли улица «переключает» легитимность в общественном сознании, лишая ее действующую власть и наделяя ею оппозицию — или тут должны включаться более сложные механизмы?
— Проблема, как мне кажется, в ином: легитимность протестов не связана напрямую с их численностью. Ведь легитимность существующего режима — это представление граждан о том, что статус-кво предпочтительнее альтернатив ему. И вполне вероятно, что граждане — не те 3,5%, кто участвуют в протестах, а те, кто в них не участвуют — не верят в то, что смена режима может улучшить их положение и не рассматривает протесты как реалистическую и/или желательную альтернативу сохранению статус-кво.
— Ненасильственные революции в основном шли под флагом либеральной демократии и/или национализма против «авторитаризма». Внутри самих либеральных демократий ненасильственные движения большого толку не давали, хотя проходили и регулярно.
Сейчас либеральные демократии, с одной стороны, высветили себя в смешном свете (Трамп и Брекзит), а с другой — сами бичуют «популизм», то есть те же самые массы и их внесистемные движения. Авторитаризм же оказался живуч и местами эффективен. Ну а общественное сознание — оно направляется медиа, и сейчас, когда интернет уже устаканился, власти учатся его контролировать так же, как и старые СМИ.
Далее, и сильной, и слабой стороной ненасильственных движений стала их декларируемая «спонтанность». Я писал об этом в статье «Сделай сам» и в ряде других работ. Поскольку легитимность демократий ограничена национальной рамкой, любое подозрение в координации вызывает к жизни призрак западного влияния. Легитимны только спонтанные народные движения, по контрасту с более ранними социалистическими движениями, опиравшимися на организацию. Но оставаясь «спонтанными», движения такого рода остаются плохо организованными стратегически, а главное, привязанными к национальной повестке там, где основные проблемы современного мира носят международный характер. Выходом из этой структурно-националистической ловушки может быть только широкое, интернациональное движение с артикулированной программой.
— Одним из критериев успешного протеста считается появление альтернативных/параллельных институтов, которые позволяют, в том числе, направить импульс протеста в созидательное русло. Так было с Польшей в 1980-х, где профсоюз «Солидарность» стал объединяющей силой. Есть ли альтернативы такому подходу — вопрос, особенно актуальный в Беларуси и России, где любые попытки низовых объединений сметает репрессивный аппарат?
— В Польше институтами протеста стали независимые профсоюзы, а вот в Беларуси такого с теми же профсоюзами не получилось, хотя были очевидные заметные попытки. Не получилось, в том числе, потому, что Лукашенко понимал, что в институтах — основная угроза. Любые попытки институционализации или кристаллизации лидеров моментально уничтожались в зародыше.
Если вы посмотрите на беларуское лето 2020 года, сменилось три поколения лидеров: сначала были Бабарико-Цепкало-Тихановский, потом женское трио (две жены и координатор штаба Бабарико), а когда их посадили и вытеснили, частично на смену пришел Координационный совет, его руководство. Три поколения лидеров за одно лето! Сложно построить институты, когда тебя моментально сажают после того, как ты высовываешься. Координационный совет был объявлен вне закона еще до первого своего заседания.
Дальше перед протестующими стоит выбор: защищать свои новосозданные институты силой либо не делать этого. Беларуские протестующие не смогли защищать силой своих лидеров от ареста. Поляки, кстати, тоже: польские профсоюзы во время чрезвычайного положения в начале 1980-х годов были разгромлены и ушли на подпольное существование. Они смогли восстановиться — и я думаю, что беларуские протестные структуры тоже не похоронены навсегда. Но для этого потребовалось сколько? Лет семь.
— Повторю, что протесты — не разовая акция, а эпизоды длительной борьбы. Такая борьба требует от оппозиции эффективной организационной структуры, способной формулировать требования, вырабатывать стратегию и тактику борьбы, обеспечивать координацию и поддержку сторонников, etc.
Об этом, в частности, еще в 1902 году говорил Ленин в своей работе «Что делать?» («организация профессиональных революционеров»). Если таких организаций нет или они слабы, то протесты возможны на разовом эмоциональном подъеме, но затем могут захлебнуться и не набрать необходимый для смены режима потенциал. Собственно, опыт Беларуси — как раз иллюстрация этого тезиса.
— Институты обязательно работают и нужны, но если они массовы и публичны, то в ситуации противостояния их «сметут». Сегодня ситуация устаканилась, ведется шахматная партия. Институты будут тогда либо непубличными, вроде партии ленинского типа, либо аккуратными, вроде НИИ времен застоя. Но и про них теперь власти знают гораздо больше, чем при Брежневе.
— Еще есть представление, что социальные сети придают протесту особенную силу. Но многие исследователи — например, Ник Срничек и Алекс Уильямс в своей книге «Изобретая будущее» — отмечают, что простота организации уличных акций через соцсети в современных западных обществах делает протест привычным и лишает его запала, нужного для длительной системной борьбы. Насколько успех протеста сегодня зависит от технических форм его организации?
— Социальные сети — это не волшебная палочка, взмахнув которой, оппозиция способна сменить режим. Да, они могут служить успешным инструментом мобилизации. Но успешная мобилизация не происходит сама по себе лишь оттого, что кто-то призвал к выходу на улицу через твиттер или телеграм. Для этого должно совпасть много факторов во времени и в пространстве, и призывы в социальных сетях — лишь один из факторов, наряду со многими другими.
— В либеральных демократиях ненасильственные движения — часть рутинной демократической политики. Современные демократии — это демократии демонстраций. Срничек и Уильямс пишут об этом в числе других левых авторов, но странно ожидать, что эти движения могли бы привести к серьезным трансформациям в отсутствие внятной программы.
Другое дело — ненасильственные (или не очень насильственные) антиавторитарные революции типа Арабской весны или Украины. Вот там социальные сети действительно сыграли огромную роль, но да, они же не могут работать сами по себе, без более структурированных организаций.
— Протест протесту рознь: мы не можем на одну доску ставить протесты против застройки, протесты за отмену какого-то налога, против повышения цен на бензин и протесты за свержение режима. Протесты в Беларуси многократно удавались: удавалось отменять декреты этого самого Лукашенко. Например, это случилось в 2017 году, когда несколько недель беларусы протестовали в разных городах против «декрета о тунеядцах» — и его отменили. Протест причем подавили, арестовали сотни человек, меня, в том числе, задержали на протесте, а я освещал его как журналист. Лидеров побросали на сутки ареста. Тем не менее, понимая масштаб недовольства и то, как легко пойти на уступки, Лукашенко на них пошел.
Беларуский опыт не дает однозначного ответа на вопрос о том, какие формы самоорганизации успешны, а какие — нет. Это скорее функция того, что было целью. Беларуский опыт 2020 года — здесь было не так уж много развилок. Протестующие не могли взять на себя управление страной: не имея институтов, создать институты на улице тоже проблематично, поэтому единственным путем было провоцирование смены власти, раскола элит или или какого-то другого отстранения Лукашенко от власти. Здесь есть несколько форматов этой работы: есть более насильственные вещи и менее насильственные вещи. Беларусы смогли консолидироваться вот на такой формат регулярных многотысячных шествий. Он оказался в беларуской истории неэффективным для свержения [режима]. Он наверняка бы оказался эффективным для свержения условного армянского режима, потому что такое количество людей гибридные режимы не выдержали бы. Я не знаю, как бы на это отреагировал российский режим, если бы полтора миллиона каждое воскресенье выходило в центр Москвы.
Я боюсь, что уроки из этого извлекать сложно, потому что это не математика, здесь нет единых правил, все режимы все-таки разные. У них разная степень толерантности к насилию.
— События в Казахстане показали, что протест, прибегающий к насилию, уязвим, поскольку позволяет властям представить людей на улицах террористами и оправдать силовое подавление выступлений. Одновременно опыт Казахстана говорит, что такой протест нарастает до тех пор, пока госструктуры не решатся на ответное насилие. Можно ли из этого сделать вывод об эффективности только стремительного протеста в противовес затяжным уличным акциям?
— Мне кажется, что по одному кейсу Казахстана делать хоть какие-то выводы про успешность насильственных протестов применительно к другим странам вообще невозможно, потому что везде абсолютно разные режимы. Для разных режимов, чтобы расколоть разные элитные группы, нужна разная степень насилия, поэтому считать, что есть где-то некая золотая пропорция — очень зыбко. Имеет значение множество других факторов: есть ли альтернативные политические силы, есть ли лидеры протеста на земле, готовы ли они к самопожертвованию, а не только к силовому сценарию, насколько они организованы, насколько у них есть возможность держать между собой связь и координировать свои действия в отсутствие интернета?
И самое главное — внешний фактор, потому что насильственный протест не только уязвим для силового подавления, но и уязвим, потому что с большей вероятностью провоцирует внешнее вторжение (России, если мы говорим о нашем регионе) и легитимизирует такое вторжение. Кроме того, насильственной протест сужает потенциальную базу протестующих, потому что не все готовы громить магазины или захватывать государственные учреждения, что часто подрывает моральную базу протеста в глазах международного сообщества.
— Как мне кажется, погромы в Казахстане в январе 2022 года — это скорее, результат провокаций, нежели насильственный протест со стороны граждан.
Однако если вывести за скобки особенности данного конкретного случая, то проблема насильственного протеста — в ином. Политическое насилие и массовые беспорядки не только встречают сопротивление властей, но и не находят поддержки со стороны граждан, которые не воспринимают эти проявления как более привлекательную альтернативу, нежели сохранение статус-кво.
В истории бывало всякое — потенциальное сотрудничество между сторонниками ненасильственного и насильственного протеста вполне возможно, и иногда оно работает на либерализацию авторитарного режима. Но маловероятно, что такого рода случаи будут отмечаться в постсоветской Евразии.
— События в Казахстане подтверждают мои слова об историчности гражданских движений в наше время. Мы видим, что с обеих сторон происходит научение и смена тактики. Это, как я уже говорил выше, своего рода шахматы. Причем власти вне Европы и США стали рассматривать эти движения все более антагонистически.
Казахстанские протестующие, понимая как раз те проблемы ненасильственных революций, которые я описал, выбрали агрессивный, насильственный протест по типу Майдана. А власти, зная и про неудачу Януковича (насилие применил, но поздно и мало), и про отличие своей ситуации от Лукашенко (насилие удачно применил, но в ответ на сугубо мирные демонстрации), ответили по-новому. Мы всего не знаем, но похоже, были использованы «туман войны» и масштабные провокации в виде демобилизации полиции и агентов спецслужб, толкающие на радикализацию действий.
Кроме того, на постсоветском пространстве, похоже, начинает исторически меняться и социально-политическая структура: бунтуют не только средний класс с примкнувшими к нему благополучными рабочими, но и низы общества, андерклассы. Неравенство начинает осознаваться как проблема, а не как неизбежность. Это было фактором и в Украине, а теперь, в большей степени, в Казахстане. И это определит, по-видимому, в дальнейшем сдвиг идеологии постсоветских протестов в левую, социалистическую и антикапиталистическую сторону, что позволило бы им интернационализироваться и обрести массовую поддержку.
В целом мне кажется, что казахский сценарий на какое-то время теперь станет определяющим для гражданских протестов. Собственно, это back to normal, возврат к модели, которая была до эпохи бархатных революций.